МИР КАРАТЭ

«Если ты всегда был первым, как ты можешь быть вторым?»
Интервью Татьяны Тарасовой meduza.io


Татьяна Тарасова — заслуженный тренер по фигурному катанию, чьи подопечные выиграли в общей сложности семь олимпийских золотых медалей. В 2000-х Тарасова начала участвовать в телешоу, посвященных фигурному катанию, а также комментировать соревнования. Работает она комментатором и на чемпионате мира в японском городе Сайтама, который начался 18 марта. За месяц до ЧМ с Татьяной Тарасовой встретилась журналистка Катерина Гордеева — и поговорила с ней об отце, легендарном хоккейном тренере Анатолии Тарасове, жизни в СССР, слезах Ирины Родниной на пьедестале, Этери Тутберидзе и отсутствии работы.


«Мы все понимали: папа делает грандиозное дело»


— В декабре перед ледовым дворцом ЦСКА открылся памятник Анатолию Тарасову, вашему отцу. Я была на открытии — вы были совершенно счастливы, это чувствовалось. И вы сказали, что наконец сделано главное дело вашей жизни.
— Это так. Я совершенно счастлива.


— Считаете ли вы, что этот памятник, да еще и несколькими годами раньше вышедшая картина «Легенда № 17» — это своего рода официальные извинения, принесенные страной за травлю Тарасова, за годы, что он прожил в забвении, лишенный любимого дела?
— Нет-нет, что вы. Вы что, думаете, у нас принято вообще извиняться? Конечно, нет. Да это никому и не нужно. Никакие извинения не нужны. Я очень рада, что фонд Александра Карелина помог это сделать, что [скульптор] Жора [Георгий] Франгулян сделал отцу такой прекрасный памятник, рада, что министр обороны России нашел возможность дать папе именно это место — лучшее из возможных, хотя наши муниципальные депутаты все эти годы говорили мне, что папиному памятнику нигде в нашем районе места нет. Ну вот, видите, есть, оказывается, — причем, самое правильное место на земле. Папа каждый день ходил по этой дорожке в ледовый дворец на работу и как раз на этом месте впервые встретил [Владислава] Третьяка, знаете?


— Нет, не знаю.
— Так и было: и папа ему, 16-летнему, сказал: «Ну все, молодой человек, завтра в шахту. Приходите на тренировку».


— На открытии памятника вашему папе передо мной стояли пацаны лет шести-восьми, я одного спросила: «Ты в курсе, кому памятник?» И он очень серьезно ответил: «Человеку, который придумал хоккей».
— И он прав! Прав. У нас сейчас принято кем-то гордиться. А папой можно гордиться. Он для этого подходит.


— Ваш характер похож на папин?
— Мне кажется, я терпеливее.


— В смысле возможностей долготерпения или в смысле способности к компромиссам?
— Нет, к компромиссам я не способна. В том, что меня по-настоящему волнует, я не могу идти ни на какие компромиссы, да и, собственно, зачем? Папа вообще был не способен ни на какие компромиссы. Потому что знал совершенно точно, что делает дело, в котором разбирается лучше всех. Время доказало, что так оно и было. Но одно дело — ты это знаешь, а другое — обстоятельства твоей жизни. В этих обстоятельствах система папу чуть не перемолола.
В 55 лет, на самом пике, у папы отняли работу, которая составляла смысл его жизни. Отняли в своей стране, которую он этой своей работой прославлял. Все отняли: руководство в сборной, молодежную команду, клуб, который создал, и возможность выйти на лед своего родного катка. Это было зло не только для него, но и для страны, как оказалось, — запрет моему отцу на работу. Его 15 лет не показывали по телевидению и отлучили от того, что он любил больше всего на свете.
Но даже в этом состоянии он не мог просто сдаться: придумал [еще в 1964 году] юношеский турнир «Золотая шайба», носился с ним. Он ни одной секунды не сидел сложа руки. Я помню, знаете, на даче — он же долго после случившегося жил на даче — к своим растениям присаживался на одну ногу, по-хоккейному. Молчал и думал, думал и молчал. Это время ему далось очень тяжело. Одиночество и отсутствие хоккея в жизни.


— Вы, ваша сестра Галя, мама — вы могли говорить с папой о том, что случилось? Каким-то образом можно было его пожалеть?
— Понимаете, мы всегда все дома жили ради папы, папиным делом. Я выросла в семье человека, чья жизнь была посвящена хоккею. И нашу жизнь мама так выстраивала, что мы все понимали: папа делает грандиозное дело, живя при этом в двухкомнатной квартире с мамой, бабушкой, со мной и Галей. То есть рядом со мной жил великий человек, и я знала об этом каждый день.
Я, кстати, помню момент самого большого своего счастья, это тоже связано с папой: когда его команда выиграла чемпионат мира, мы с Галей целовали на экране телевизора всех наших игроков.


— Прямо в экран целовали?
— Да, в экран. А потом появлялся папа и [старший тренер сборной СССР по хоккею Аркадий] Чернышев. Я это мгновение помню. Это — первое самое большое счастье, которое у меня было.


— А второе?
— А второе — когда я была на золотой свадьбе своих родителей. Знаете, мы с Галей любили папу бесконечно, но больше мамы папу не любил никто. Это совершенно счастливое стечение обстоятельств: папа выбрал себе ту единственную, которая его не предавала никогда.


— Что значит «непредательство»? Ей не важно было — на щите или со щитом, главный тренер, не главный? Это?
— Это — вообще не важно. Ни для кого из нас не имело значения, какую должность занимал папа, мы всегда знали, что он — человек-гора, что он талант, что такие люди рождаются раз в сто лет, может, реже, что он в своей профессии — самый великий, что он все знает… Конечно, мама жалела его очень, и мы тоже очень жалели. Но вслух об этом никто не говорил. Мы понимали, что об этом говорить нельзя, невозможно. Вы знаете, я же была на том матче [ЦСКА — «Спартак» 1969 года], когда папа остановил игру. Мама домой уже уехала, а я ждала папу со своей подружкой-балериной. Он вышел, мы пошли с подругой за ним. Я шла сзади и все время видела его спину. И вот мы идем, а перед ним площадь — раздвигается. Он как пароход шел и раздвигал этот людской поток. И тут кто-то оттуда выскакивает… В общем, у него полголовы волос вырвали. А он шел, не поднимая глаз, как будто вообще ничего не происходит. Как ледокол.


— Вы не подошли к нему?
— Нет. Но я шла за ним, стараясь не отставать. Через день, когда с папы сняли звание заслуженного тренера, я случайно зашла на кухню, где он сидел один. Отец плакал. Понимаете, мы ничем не могли ему помочь. Сильным людям помочь почти невозможно.


— Почему он не уехал из СССР?
— Он не уехал в Америку работать за 3,5 миллиона долларов в «Нью-Йорк Рейнджерс».


— Почему?
— Как вам объяснить. Видите ли, у великих тренеров есть секреты. Папа был великим тренером. И он считал свои тренерские секреты — секретами Родины, сравнимыми с военными. Он считал, что, уехав туда, он должен будет эти секреты выдать и предаст, таким образом, свою страну.


— Вы с ним разговаривали об этом?
— Мы, к сожалению, вообще немного разговаривали с ним в это время, я вам объяснила уже почему. Но еще и потому что я все время работала. Когда заболел, лечила его. Я в какие только тяжкие не впрягалась, чтобы ему помочь. Это была очень тяжелая потеря. И вот я осталась на этом свете как бы за папу.


— В смысле профессии?
— В смысле семьи. В профессии равных папе не было и быть не могло. Вы знаете, он ведь так и не отдал мне картотеку своих упражнений — тех, которые он придумал и разработал для своих спортсменов. Представляете?


— Почему?
— Не знаю. Наверное, считал, что я не заслужила его картотеки. Или хотел, чтобы я придумала свою собственную.


— Можно ли говорить о том, что своей тренерской карьерой, своей жизнью вы пытались доказать папе, что достойны быть его дочерью?
— Мой гениальный папа как-то в самом начале мне сказал: «Работай, дочка, деньги будут». И я работала. И больше я ничего не делала. Это было мое любимое занятие — работать. Именно там, где я работала: на льду.
Я работала по 14 часов, по всей стране, я сидела в каждом городе по сорок дней, я получала от этого удовольствие, я растила чемпионов. Когда можно было, тогда и ночью работала: вот в Америке — работала ночью, ставила. Но, видите, это ни от чего не гарантия. И, как выяснилось, никакая не заслуга. Я работала, это было, а теперь — пустота.


«Нет у меня моей работы»


— Что вы имеете в виду?
— У меня до сих пор нет ни школы, ни катка. Мне теперь некуда выйти работать. Как будто я за что-то наказана. И не имею того счастья, о котором только и мечтаю: работать, работать тренером на катке.


— Все, о чем вы мечтаете, — это работать?
— Человек, Катя, у которого за спиной 52-летний опыт работы, я бы сказала — положительный, должен иметь право утром встать и пойти на работу, пойти на каток. У меня этого нет. Сколько я ни просила и ни кричала: дайте каток, дайте школу, дворец, что угодно, я могла бы передавать знания другим, учить других, пока я жива, — нет, никому не нужно. Нет у меня моей работы.


— Это свойство нашей страны или так везде было бы?
— Нет, нигде бы так не было.


— Сколько сил вы потратили на то, чтобы перестать думать о своей юношеской спортивной травме как о чем-то, что поломало жизнь и заставило вас пойти совсем не туда, куда вы планировали?
— Слушайте, ну травма и травма — раз, и все. В конце концов, она меня вытолкнула в тренеры, так что это была счастливая травма. Но вообще каждый спортсмен должен быть к травме готов.


— Вы были?
— Нет. Но я это пережила. А что еще делать, когда ты становишься профнепригоден? Тяжело переживала. Лет же мало. И время было такое: не было особенно выбора — куда идти, что делать. Это сейчас тысячи дорог — не случилось в спорте, можешь хоть лавку открыть, торговать, к примеру. Можно много что делать. Тогда было по-другому. И папа заставил меня принять решение, которое я сама не принимала, — я же хотела идти в ГИТИС, а он сказал: «У нас артистов не будет. Завтра пойдешь на свой каток, наберешь детей и будешь работать. Надеюсь, что плохим тренером ты не будешь. Все». В общем, он меня послал туда, где я была счастлива всю жизнь — и счастлива до сих пор.


— Почему вы не взбунтовались? Вы же в ГИТИС хотели.
— А зачем? Это было правильное решение. Кроме того, с нашим папой не очень можно было бунтовать. Но он же был прав, во всем прав! В итоге у меня появилась такая работа, которую и работой не назовешь: счастливое стечение жизненных обстоятельств.


— Ваши первые чемпионы — Ирина Моисеева и Андрей Миненков — совсем ненамного, на каких-то восемь лет, вас младше. Не было ревности: это я могла бы стоять на пьедестале?
— Да ну, это ерунда. Ты же для этого живешь. Ты через него, который на пьедестале, разговариваешь с людьми на своем собственном языке —хореографическом и техническом.


— Но в наставничестве есть и другое тяжелое испытание — отсутствие благодарности?
— Обычно сначала бывает больно — и ты это чувствуешь. А потом уже не чувствуешь — тебе некогда, дальше идешь. У нас некогда печалиться, мы работаем на максимуме. Нужно знать каждую клетку своего ученика, а клетки — они не меняются. И поэтому всегда более-менее можно предположить, что сделает твой ученик, может он это сделать или нет, так поступить или эдак. Но, что бы он ни сделал, это все равно его жизнь. И он может распоряжаться ею как хочет. Но вообще меня бог миловал, от меня ученики не уходили.


— Ваших учеников называли «тарасята». Вы, хотя бы мысленно, лишили кого-то из них этого «звания»?
— А что вообще можно вслед сказать? Что тот, который от тебя отвернулся, — плохой человек? То есть ты что, с говном все это время работал? Значит, это твоя проблема, что ты не разглядел этого, ты что, ослеп или оглох? А если ты его учил, если тебе было с ним интересно, то почему он сразу стал плохой человек, когда захотел по-своему жизнь построить?
Нет, конечно, это не плохой человек. Просто теперь он без тебя, сам. Так и должно быть. Переживать это тяжело. Есть такое чувство, что ты раскрылся, как голубка, которая в воздухе висит, а тебе вот в эту точку, самую нежную, и плюнули. У меня такая была история с одним моим учеником. Тяжело переживалось вначале, а потом — нет. Отпустило.


— Есть же и другой пример — ваши отношения с [Алексеем] Ягудиным, и человеческие, и профессиональные, мне кажутся безупречными.
— Это правда. Леша — один из самых близких мне людей на свете. И это — мое большое и глубокое человеческое счастье. Это любовь. А про Лешу могу сказать, что он — трехкратный чемпион мира, таких людей можно по пальцам одной руки пересчитать. И он честный и верный друг. Таких людей встретить тоже редкая удача. Это когда ты можешь без страха повернуться спиной. Редкость.


«Когда говоришь правду, всегда трясутся колени»


— Один из самых невероятных моментов в вашей карьере — слезы вашей воспитанницы Ирины Родниной на пьедестале Олимпиады в Лейк-Плэсиде в 1980-м? Вы были готовы к тому, что она заплачет?
— Да.


— Почему она заплакала?
— Я не могу вам об этом рассказать.


— Сейчас вы дружите с Ириной Константиновной?
— Нет.


— Вы чувствовали себя частью противостояния СССР и остального мира, как вам дышалось внутри страны, переживавшей расцвет застоя?
— Вы знаете, моя сестра Галя была во всех смыслах очень продвинутая, она великолепно знала литературу, знала обо всем, самом живом и интересном, что происходило вокруг, и она меня с собой везде таскала. Мы бегали на Маяковку, где читали стихи молодые поэты, в Политехнический на какие-то вечера, мы знали с Галей всего Высоцкого наизусть. Просто с этим жили. Но у меня и у самой была, что называется, база.
Я же еще девочкой, чтобы больше времени оставалось на тренировки, перешла учиться в школу рабочей молодежи № 18, а это была такая… непростая очень школа. Там, например, учился ансамбль Моисеева, Никитка Михалков, Коля Бурляев. И мы, фигуристы, во всем этом варились, впитывали, общались. Несмотря на то что надо было по два раза в день тренироваться, ты должен был держать уровень: посмотреть все последние фильмы, все премьеры в Москве — мы ходили на генеральные прогоны для пап и мам во всех театрах, на все спектакли в ГИТИСе и Щукинском. Помню, еще только открываешь дверь школы, чтобы наконец пойти поучиться, а уже кто-то бежит, кричит: «Ты знаешь, что сейчас будут показывать?» Ну и несешься со всех ног.
Там я полюбилась и познакомилась со всеми балеринами Большого театра, и этот мир как-то приблизился. Игорь Александрович [Моисеев], который меня любил, пускал на репетиции. Интереснее на репетиции у Моисеева, чем в школе? Ну понятно, интересно. И он ведь гений! Хотя в школе у нас тоже были хорошие учителя, мы все более-менее прилично ее кончили, не двоечниками.


— Вы не ощущали диссонанс между своим кругом и советским обществом, которое вас окружало?
— Нет, не чувствовала никакого диссонанса. Я почувствовала только, когда стали уезжать из СССР мои одесские друзья. А, пожалуй, еще острее почувствовала, когда в Томске стали преследовать моего друга Моисея Мироновича Мучника и его семью. И это был шок!
Моисей Миронович в то время был совершенно выдающимся директором томского Дворца спорта, где каждое лето тренировалась вся наша сборная, мы там ставили наши лучшие программы. И вот практически у меня на глазах Мучника чуть не посадили в 1982 году за самиздат, дома у них были обыски. А мы очень дружили семьями. Потом я еще переживала за Юлю и Витю Мучников, когда их телеканал ТВ-2 так ужасно закрывали несколько лет назад.


— То есть в советских реалиях вы чувствовали себя свободной?
— Несомненно. Ведь что такое свобода была для нас? Я занималась любимым делом, ходила, ездила куда хотела. Я была абсолютно счастлива в том, что я делаю, мне всего было предостаточно! Мне советская власть снимала лед, у меня был целый каток Стадиона юных пионеров в моем распоряжении! Что еще надо? Свобода… Я спокойно выезжала за границу.


— Но были спортсмены, которые, уехав, приняли решение не возвращаться в СССР.
— Это уже позже. [В 1979-м] Мила [Людмила Белоусова] с Олегом [Протопоповым]. Но мы уже были взрослые, понимали, что они правильно сделали.


— Почему — правильно?
— Потому что они великие, они хотят заниматься только собой и продлять себе жизнь, а тут их зачем-то воспитывают. А им не воспитание нужно было, а работа. Для них надо было строить театр, использовать их по назначению, а не долбить по голове. Вот они взяли да и уехали. Ради себя. Все правильно. Я никого не осуждаю. Ни тех, кто уехал, ни тех, кто остался. Хотя, конечно, было горько, что такие уезжают. Я помню конкурс, на котором я впервые увидела [Михаила] Барышникова, и была потрясена. Помню, как я носилась в Ленинград много раз смотреть Барышникова. И помню горечь от того, что он уехал [в 1974-м].


— Лично у вас был повод уехать. Несвобода, притеснения?
— Это все смешно. Да, меня вызывали один раз в ЦК партии. Сказали, что номер [«Непокоренные»], который я поставила [для Натальи Бестемьяновой и Андрея Букина] на Альбинони, надо снять с программы, потому что они не будут его показывать по телевизору. Я сказала: «Ну не показывайте. Я его все равно катать буду. У нас есть другие номера, которые вы будете показывать. Показывайте что хотите, это ваше право».


— Почему они не хотели показывать?
— Ой, им там одна поддержка показалась похожей на крест.


— Так.
— Но это и был крест! И что? Не будете — не показывайте. Миллион других номеров можно придумать. В общем, я этой угрозой не очень впечатлилась. Я считала, что если вызывают, значит, проявляют интерес. А это — неплохо. Они действительно не показали Альбинони, но я делала по четыре номера в год — было из чего выбрать. А этот — и так уже все посмотрели.


— То есть вы довольно бесстрашно с ними себя вели.
— Ни у кого, на самом деле, нет бесстрашия. Когда говоришь правду, всегда трясутся колени.


— В вашем случае этот риск мог обернуться потерей любимой работы.
— Нет. Тренеров мало.


— Тренер в СССР — это еще и политическая фигура. Хоккей, фигурное катание — это же не просто спорт, это элемент противостояния со всем миром. Как это влияло на вашу работу?
— Я была удовлетворена тем, что делаю, и тем, что мои [ученики] делают. Никто от меня ничего не требовал, не было никаких установок. Понимаете, самые невыполнимые установки — те, которые ты сам себе дашь. Мы пишем свои планы на год — это 12 месяцев, по 30 дней в каждом, мы клеим эти полосы и размечаем часы, это непростое дело. Ты каждый день говоришь себе, что ты работаешь в сборной команде своей страны. Значит, ты должен уметь ответить на вопрос: «Ты вообще зачем работаешь? У тебя результат есть?» Ты все свои планы прежде всего себе пишешь. Потом этим себя мотивируешь, спортсмена своего, потом — сдаешь эти планы в спорткомитет. Тебе за это ни добавят, ни убавят, у тебя просто эти планы примут. И вот ты пишешь, например: «Первое место, второе место», то тут совершенно логичный вопрос возникает — если ты всегда был первым, как ты можешь быть вторым? «За второе место увольняют» — мне папа так говорил, понимаете?


Полностью интервью см. на meduza.io

Комментарии

Чтобы оставить комментарий, пожалуйста, авторизуйтесь или зарегистрируйтесь.